Пост канала
Сначала уходит слюна. Она просто исчезает, оставляя во рту липкий, горький осадок с вкусом гари и сухой пыли. Потом опухает язык — становится огромным, шероховатым, будто обернутым в крупнозернистую наждачку, и начинает мешать дышать. Запорожская степь в августе — это не земля. Это раскаленная жаровня под выцветшим до белизны, бетонным небом. Посадка, в которой мы залегли, давно сгорела и обуглилась, превратившись в редкие черные скелеты деревьев. Тень здесь — обман. Она не спасает, она просто красит жару в серый цвет. Три дня назад «буханку» с водопоем и бк спалили прямо на перекрестке при въезде в наше поле. Она до сих пор дымит там — аккуратная, обугленная коробочка, вокруг которой круглые сутки, как злые шершни, кружат птички. Ни подползти, ни выскочить. Корректируют всё подряд: шаг влево из норы — и над тобой уже висит мавик. Нас отрезали чисто, как хирургическим скальпелем: ни выехать, ни заехать. Мы сидим в подвале разрушенного фермерского домика. Нас четверо. — Ваня... — шепчет рядом Санек. Его губы лопнули посередине, и запекшаяся кочерыжка крови темнеет на подбородке. — Посмотри... дождь вроде? Я поднимаю глаза к дыре в перекрытии. Там только слепящее, беспощадное солнце, от которого болят даже закрытые веки. Ни тучки. Ни единого намека на милость. — Нет, Сань. Это мухи, — тихо отвечать нельзя, горло сжимает судорога. Я выдавливаю слова по буквам, экономя влагу. Разговаривать здесь — всё равно что пить сухой песок. Из еды у нас осталась полная неизвестность и одна раздавленная пачка галет на дне рюкзака, перемешанная с табачной крошкой. Есть не хочется вообще — желудок скрутило в сухой, плотный узел. Но на краю цинка из-под патронов сидит полевка. Маленькая, серенькая, с гладкими пуговками глаз. Она тоже не уходит. Ей тоже некуда идти. Я аккуратно, чтобы не рассыпать, отламываю ногтем крошку от галеты — величиной со спичечную головку — и кладу на край цинка. Мышь ведет усиками, подбегает, забирает. Это вся наша логистика. Сухпай протух на жаре еще вчера, консервы без воды — верная смерть, от соли сойдешь с ума через час. Поэтому еда у нас теперь только для того, чтобы покормить мышку. Хоть кто-то здесь должен пообедать. Самое страшное — это звуки. Не прилеты. К прилетам привыкаешь, они стали частью пейзажа, как шелест сухой травы. Страшно, когда кто-то из наших начинает бредить. Ближе к полудню Вовка начинает сглатывать. Часто-часто. Ему кажется, что он пьет. Он лежит на спине, уставившись в крошащийся потолок, и его горло дергается в судорожных глотках. — Холодная... — шепчет он, и на его щеках откуда-то берутся две тонкие, пыльные дорожки от слез. Откуда в нем еще слезы? Понятия не имею. — Из криницы... с ведра капает... Ваня, набери еще... Я молча сползаю к нему, беру его за сухую, горячую, как головня, ладонь и просто сжимаю. Влага выпрела из нас полностью. Мы перестали потеть еще вчера. Кожа стала тонкой, прозрачной, через нее видны синие ниточки вен, по которым с трудом толкается густая, тяжелая кровь. Я закрываю глаза и вижу воду. Не реку, не море. Я вижу, как в детстве бабушка мыла на кухне спелую вишню под краном. Я помню этот звук — как упругие струи бьют по темным, глянцевым бокам ягод, как они брызжут во все стороны, как прохладные капли летят на лицо... Это воспоминание жжет сильнее, чем осколок. Оно режет где-то под ребрами, медленно и проворачиваясь. В рации — только треск и шипение статиков. «Броня» пыталась пробиться в сумерках, но мы слышали, как ее приняли еще на подходе. Сначала частый стук тридцатки, потом глухой детонирующий удар, и рация захлебнулась криком, который быстро сменился длинным, ровным гулом писка на несущей частоте. Больше попыток не было. Нас не бросили, нет. Просто сюда больше нет дороги. Земля между нами и нашими превратилась в жидкое, кипящее желе из железа и огня.
Открыть в MAX- Просмотры
- 463
- ER
- 12,7%
- Реакции
- 59